Охотничьим писателем мой сосед Пал Палыч Пухов почувствовал себя ночью, но случилось это во сне или наяву — он потом вспомнить толком не мог. Ощущение было настолько сильным и неожиданным, что Пухов охнул, заворочался, присел на край кровати и зажег настольную лампу. Покопавшись в ящике письменного стола, он отыскал бумагу и на чистом листе вывел заглавие рассказа «Затоковали!».
К утру новелла была вчерне готова, и сияющий, несмотря на бессонную ночь, автор показался в дверях моей комнаты.
— Наконец-то я нащупал свою тему, — застенчиво улыбаясь, сообщил Пал Палыч, — ведь охота—кладезь вдохновения. Вы только вспомните, Толстой об охоте писал и Тургенев, и Бунин — классики!
Рассказ Пал Палыча был небольшим, но…
Ясным летним днем на зеленой лужайке «заходясь в ознобе от радости жизни, нежно голосили глухари, а опытный, много повидавший и поевший на своем веку дичины охотник» к этим глухарям подкрадывался на «онемевших счастливых ногах». В самый решительный момент выяснилось, что охотник забыл дома патроны. Такой вот рассказ.
— Это ничего, мы ток в лес перенесем, в самый дремучий и замшелый, да и остальное подправим, — отвечал на мое недоумение Пухов.
Охотником мой сосед никогда не был, да и писателем тоже, работал он скромным плановиком на швейной фабрике. Писательские притязания у Пал Палыча появились после того, как в «Вечерней Москве» поместили его заметку об открытии фабричного Дома культуры. Сослуживцы дружески похлопывали Пухова по плечу, а женщины вдруг стали проявлять к нему интерес. Возможно, последнее обстоятельство все и решило. Вспомнив, что Алексей Толстой мог писать только на хорошей бумаге, Пал Палыч прихватил с работы бумагу самого лучшего сорта, освободил от лишнего хлама стол и начал творить.
Жил он одиноко, жена несколько лет назад умерла, а единственная дочь вышла замуж за военного и укатила в далекий не то Усть-Кут, не то Усть-Каменогорск. Никто ему не мешал, так что сочинялось вольготно. И все бы хорошо, но написанное новоиспеченным прозаиком никто не хотел печатать. Пал Палыч, человек скромный и непробивной, в литературном творчестве нежданно-негаданно проявил неистребимое упорство, пробуя себя в самых разных жанрах, вплоть до публицистики и репортажа. Результат был, увы, один — не печатали. И вот — новая тема.
Разумеется, Пухов знал о моем увлечении охотой. Отныне я стал читателем и слушателем всех его охотничьих повествований. Если было что-то не так по технике охоты, а «не так» было всегда, то Пал Палыч сокрушенно качал головой и быстро со мной соглашался, но решительно отказывался обсуждать художественные достоинства своих рассказов.
— Это, батенька, от бога, тут не вам судить, последнее слово за редактором, — заявлял он веско и, аккуратно сложив листки в папку, с гордым видом уходил.
Но шло время, авторский зуд и червь сомнения терзали душу соседа, и он снова возвращался к своему единственному и терпеливому читателю. Пал Палыч был человеком добрым и отзывчивым, даже симпатичным, ну, а некоторой чудаковатостью он отличался и прежде. О его тайной страсти мало кто догадывался, лишь близкие знакомые заметили появившийся блеск в его глазах, зоркость и колючесть взгляда.
Удача все не приходила, и Пухов решил набраться опыта и впечатлений непосредственно на охоте. Он напросился на тягу вальдшнепов. Пару раз с удовольствием съездил в весенний просыпающийся лес. С неделю после охоты был задумчив, но приступить к описанию тяги не решался, объясняя тем, что испытанные им переживания слишком уж личные, «подкожные», как он выразился. На мои замечания, что о настоящих переживаниях на охоте может написать только охотник, Пал Палыч брезгливо морщился и затевал долгий разговор о силе и игре воображения, о молчащих до поры струнах души. А еще он вспоминал, как в детстве из рогатки стрелял дроздов и галок, и утверждал, что чувства охотника понятны ему вполне.